✔ Двутавр - «Новости Дня»
Novosti-Dny 23-06-2017, 20:00 193 Новости дняРодился в Костроме, где и живёт. Учится во ВГИК.
Вы интересовались когда-нибудь живописью Ван Гога? Нет, я не о цене говорю. У него есть такая работа – «Ночная терраса кафе». Так вот, недавно я был там. Стоял у дверей крохотного заведения на Мойке, смотрел на звёзды, и звёзды казались огромными. И всё было как у него: окна домов источали в темноту ту же патоку, и прохожих почти что не было, и я, захмелев, тоже не различал лиц на террасе. Я стоял как мольберт и не мог, не хотел шевелиться, и за мной стоял сам Винсент Ван Гог. Правда, я сжульничал: мне пришлось заткнуть уши, чтобы исключить шумы с соседних улиц, ведь на картине ночь тихая…
Я пью пятый или шестой день, не помню. Зачем? Так, от бледности бытия. Наверно, это наследственное... В смысле – культурное наследие обязывает. В нашей среде всякий злоупотребляет, а гений даже и за двоих. Для вдохновения, так сказать. Ну, Поллок – известное дело, Модильяни, Саврасов.
Я тоже художник. По крайней мере, считал себя им до недавнего времени. Шизов. Может слышали? Нет? Всё равно… Неделю назад я бы сказал, что я довольно известный жанрист. Мастером бы не назвался, но и к дилетантам себя не причислил бы. Ляпнул бы между делом, что на групповой выставке «Нева–97» мои работы были удостоены главного приза и что председательницей жюри тогда была сама Марианна Аппель. Да, так всё и было бы неделю назад...
Вечером девятнадцатого, ко мне зашёл Льдов. (Невообразимый талант! Вы бы видели его «Голубую вилку»!) Открываю дверь, он на звонке висит. Ну, выпивши, конечно! «Благоденствуешь тут, – бормочет, – а Левитан нищенствовал! Куинджи чаю не пил! Помянем стариков?» Я пустил его.
У меня комната в общаге, на Лабораторной улице. Здесь сплю и здесь же пишу свои механизмы. Механизмы – любимая тема моих рисунков. Часовые, замковые, кривошипно-шатунный механизм паровоза, спусковые механизмы ружей, револьверов. Нет ничего, что было бы прекраснее претворённой механики. Безвкусица? Дурость? Да, слышал. Мне часто так говорят. Иным трудно понять, в чём прелесть колёсиков, цепей, шестерёнок. У меня же на этот счёт целая философия.
Так вот, бросил он своё пальтишко на стол, вынул из рукава бутылку «Подковы», баночку шпрот и спрашивает: О чём сегодня тоскует кисть гения?
– Сегодня каналы, на продажу – говорю, – У тебя как?
– Ответ неверный! Кисть гения сегодня тоскует по стопочкам…
– А! – спохватился я и кинулся доставать стопочки.
Открыли шпроты, налили, чокнулись. Он и говорит:
– Каналы, значит… Давай, за каналы! – и выпил. Я за ним. Пожевал он шпрот, посмотрел на меня искоса так, вроде со злостью, и говорит:
– Слушай, Шиза! Тут есть одна дама, галерейщица. Она хочет, чтобы ты её нарисовал.
– Я?! – возмутился я.
– Ты, ты… – и выпил вторую.
– Веня, ты же знаешь, я не рисую портретов… Я специализи…
– Да-да-да! Ремонтуар, ангренаж, пружинки, маятники. Знаю, знаю! – перебил Льдов, – Можешь ты для меня её написать?
– Не могу, нет.
– Почему?
– Очень просто – у меня не получится!
– Пф! Получится – не получится! Слушай, я ей сказал, что на сегодняшний день ты лучший сюрреалист в Питере, понял? Показал несколько работ из тех, что ты подарил мне. В целом ей понравилось. Понимаешь, у неё денег как грязи. Притом она ни хрена не понимает. Хе-хе, я ей расписал, что через десять-пятнадцать лет твои этюды будут торговать на аукционах... Н-ну, это ладно, решай!
– Что решать?
– Чёрт, Шиза, живее, – тебе деньги нужны?!
– Н-нужны конечно. Только не даст она ничего за мою мазню.
– Ну ты вообще. Того. – Льдов постучал по виску – Рыбка, что называется, в руки плывёт, а он... Попробовать-то стоит.
Я бы её и сам нарисовал, но мы с ней слишком давно знакомы. Знает, зараза, что я бездарь. А про тебя я ей такого наговорил, - сам Дали помер бы с зависти!
– Что ты ей наговорил?
– Запоминай! Ты у нас живая легенда. Замкнулся в этой комнате и пишешь, пишешь сутками.
Существуешь на гроши, картин не продаёшь не потому, что не покупают, а потому, что любишь их как детей. И всё в таком роде. Понял? Ну, подыграешь тоже, нагонишь дыму
– Пустить пыль в глаза – это одно, а портрет сработать – другое. По-твоему выходит, что она законченная идиотка. Я так думаю: пошлёт она нас обоих…
– Шизов, тебе сколько лет?
– Тридцать четыре.
– А рассуждаешь как придурок. Тебе помощь предлагают, а ты нос воротишь. Да в тридцать четыре художнику нужно уметь продавать даже свою посредственность! Естественно, сначала нужно будет её подготовить, привить, так сказать, ей эстетический вкус... А уж потом… Пойдём, покурим.
Мы вышли на балкон. Был скучный холодный день с преобладанием оттенков чёрного и жёлтого. Шёл дождь. На балконе этажом ниже толстая баба, обняв тазик, развешивала белое бельё, где-то под штриховкой из веток кричали дети.
– Что ты молчишь, Шиза? Тут и думать нечего. В субботу я её приведу, понял? А ты пока подготовься… – и он протянул мне руку.
– Ну ладно, – вздохнул я, пожимая его ладонь. – Рассказывай, что ещё ты нагородил обо мне. Если она начнёт спрашивать, я должен быть в курсе.
Надо сказать, воображение у него было отменное. Минуты через три я понял, что Льдов налгал обо мне столько, сколько никто другой не налгал бы даже наевшись галлюциногенных грибов. Во-первых, я помолодел на целых шесть лет; во-вторых, к своим двадцати восьми я успел нажить двух дочерей во Франции, докторскую степень по математике, непреодолимую тягу к сладкому и целый ряд психопатологий; в-третьих, я сделался дальтоником на один глаз, что придавало моим работам «почти что Леонардовский магнетизм». Смешивая краски на палитре, я пробовал каждый полученный оттенок на вкус. В кладовке я хранил серию полотен, написанных кровью, секрециями, испражнениями, и даже гноем бывшей возлюбленной. Однажды осенью в период обострения я продавал на Невском выводок породистых червей из собственного кишечника...
Последнее меня особо задело:
– И под всем этим ты поставил мою фамилию?!
– Да пойми ты – того требует дело!
– Находятся же дуры, – не унимался я, – которые верят такому бреду!
– Слушай, если не хочешь, я найду другого мастера с фамилией Шизов.
– Ч-чёрт! – прорычал я в последний раз, и добавил, погодя. – Ладно, плевать! Приводи.
У меня было несколько дней, чтобы всё обдумать. Если эта бестолочь, – рассуждал я, лёжа на диване, – поверила ахинее Льдова, значит первейшим признаком незаурядного человека она считает странности в его поведении. Что ж, безумствовать так безумствовать! Эпатажем в разное время промышляли Кандинский, Уорхолл, Матисс. Это не омрачило их гения.
Для начала я приволок с улицы двух котов и склеил их боками. Коты не могли сделать и шагу, чтобы не упасть. В комнате почти не прекращаясь стоял душераздирающий визг. Я назвал это «Двутавром». Не знаю, почему. К полу я приладил старую дверь и начал сваливать под неё мусор. Уже в пятницу дверь не закрывалась. В комнате завоняло. Постель я перенёс на балкон. На шторе, у входа, написал: «Звёздная спальня». По дому решил ходить в одних носках и перчатках. На шее затянул петлю, конец верёвки распушил – будто бы сама оборвалась. Учил языки малых народов. Курил свои волосы. Тыкал красную кнопку, якобы парившую в воздухе.
В общем – чудил.
В субботу без пяти шесть ко мне постучали. У меня как раз звучала «Венгерская рапсодия №2» Листа. Голый, в носках и перчатках, с петлёй на шее, я стоял посреди комнаты, воспроизводя на бумаге идеограммы из юкагирской письменности. В дверь постучали ещё раз. «Гений занят, – подумал я, – гений творит!» И продолжал рисовать. Когда постучали в третий раз, я заорал, не сходя с места:
– Кто сей?!
Ответа, что естественно, я не услышал за венгерскими переливами и воем «Двутавра». Пришлось открывать.
– Добрый вечер, Сергей Дмитрич! – поклонился Льдов. (Из-за его плеча выглядывали два любопытных глаза.) – Разрешите, мы войдём?
– Харон, кого ты привёл ко мне?! – воскликнул я, ломая руки. Льдов вдруг выпучил глаза, заиграл желваками, и я прочёл по его губам страдательное: «Переигрываешь, кретин!»
– Секунду, я должен набросить халат! – и я скрылся за дверью. Мне вдруг стало ужасно стыдно. Я запрыгал по комнате, натягивая штаны, снял удавку, сорвал штору с надписью и укрыл ею приколоченную к полу дверь, затащил матрац в дом, а «Двутавра» выставил на балкон. Когда они вошли, жильё моё скорее напоминало пьяный вертеп, пристанище для бездомных, нежели мастерскую эксцентрика.
Теперь я мог и даже обязан был обратить всё своё внимание на заказчицу. Впрочем, внимания она заслуживала. Ценительница искусства, она, по-видимому, и себя считала некоторой его частью. Это была тоненькая, причудливо остриженная женщина с огромными бледно-голубыми глазами и крохотной татуировкой на правой скуле. Губы она красила морковным оттенком, веки – оранжево-золотым. На ней было четырёхцветное пальто с вкраплениями из бисера и поделочных бриллиантов, на месте пуговиц болтались морские ракушки, у воротника над грудью красовалась прямоугольная печать, которую я так часто видел на тарелках, обедая в разных столовых. «Общепит». Что всё это значило, мне ещё только предстояло выяснить.
– Салюд, камарадас! Патрия о Муэрте! – и она обошла меня кругом.
– Си… – растерялся я и взглянул на Льдова, тот подмигивал одновременно правым и левым глазом.
– Сергей Дмитрич, я хочу познакомить вас с Исабель. У Исабель галерея в Гданьске, она очень интересуется вашим видением жизни.
Надо было состроить что-нибудь ловкое, и я пробормотал, приглушив музыку:
– Заказчики, галерейщицы… Водишь тут всяких… Я начинаю завидовать импотентам.
Дополнение об импотентах вырвалось у меня случайно. Я искал нечто оригинальное, неожиданное, что-то такое, что сказал бы, например, Караваджо, окажись он на моём месте, а вышло про импотентов. Правда, Исабель моя тирада понравилась. Она рассмеялась и, тронув меня за руку, промяукала:
– Устэд мэ густа!
– Но пасаран! – ответил я мрачно.
– Сергей Дмитрич, – снова влез Льдов, – я уже показывал Исабель некоторые ваши холсты… Может быть, если не затруднит, вы и теперь утолите наш голод чем-нибудь свеженьким.
– И пожрали тучные коровы худых коров, и выросли семь колосьев полных, и после выросли семь тощих, и пожрали… – на меня вдруг накатило подлинное вдохновение. Я чувствовал, что говорю именно то, чего они жаждут, говорю с нужной интонацией и в нужный момент. Они стояли вытаращив глаза. Я сидел на постели, смотрел в одну точку и цитировал Библию. Пересказав сны фараона и их толкования, я счёл нужным связать миф с реальностью:
– …так и вы просите меня открыть глубины вашего подсознания и помочь разобраться в них.
Льдов покосился на Исабель, та сказала:
– Не знаю, говорил ли вам Льдов, - мне нужно, чтобы вы написали мой портрет. Это ведь в ваших силах?
– Сергей Дмитрич, ну ради меня! – встрепенулся Льдов.
Я посмотрел на Исабель, покачал головой и произнёс пафосно:
– Нет, я не вижу вашего механизма!
Выражение её лица вдруг стало беспомощным. Она коротко взглянула на Льдова, тот казался разочарованным. Теперь нужно было подсказать ей выход, что я и сделал:
– К тому же я сюрреалист, а не портретчик.
– Тогда пишите в своей манере, я же не против, – взмолилась она. – Сколько бы это стоило?
– Поймите же, портрета как такового не будет! На холсте будете не вы, а моё представление о вас. Образ, ассоциация!
– Согласна.
Исабель выдохнула, а я пожал плечами. Льдов не сдержал улыбки. Молчали. Каждый почувствовал – о чём бы мы ни заговорили теперь, всё будет казаться глупым и бессодержательным. В новой обстановке смысл имело только одно – обсудить размер гонорара, сроки и условия работы…
И тут я подумал: «Рабская, стадная жизнь! Почему, почему ты расписана по пунктам, как деловой договор, и почему я никогда не могу нарушить твоего расписания?! В какие бы моря безрассудства ни уносило мой плот из желаний, у него всегда будет якорь; рамочный документ, в соответствии с которым я обязан подавлять в себе бунтаря и романтика; решение купленного суда, подписанное не мной самим, но моей покорностью и предсказуемостью!»
В напросившейся тишине слышны были поскрёбывания «Двутавра», и мне вдруг пришло на ум, что и я теперь такое же двуединое, противоречивое, искусственно созданное существо, такой же «Двутавр». Я как враждующие я – гений и я – посредственность.
– Исабель, когда вы… – начал я, и умолк. – Когда вы сможе…
Я не хотел с ними разговаривать. Я жаждал бедности и творческого уединения, и в то же время я желал денег, внимания и уважения, и второго я хотел больше, потому что спустя минуту вопрос мой всё-таки прозвучал:
– Когда вы сможете позировать?
Это выглядело так, как если бы побеждённый я-гений, умирая, проклял я-посредственность, процедив: «Ты и вправду ничтожество! Говорю тебе: "Всякий раз, создавая что-нибудь новое, ты будешь помнить о деньгах, о женщинах, о сне и пище. Дар творения, эта божья искра, тлеющая у тебя в груди… Уже один факт её присутствия доказывает то, что человек есть образ Создателя, образ и подобие его! Так вот – эта Божья искра никогда не затеплит в тебе костра, который бы отдавал вовне столько жара и света, сколько нужно, чтобы не замечать тьмы и холода бытия – инстинктов и предрассудков!”»
Чёрт, он даже изъяснялся как гений! И вот я чувствовал, как он погибает внутри меня, уничтоженный я-бездарностью. Может ли художник пережить что-нибудь хужее?
– Я буду здесь ещё две недели. В понедельник не смогу, значит... значит... – тянула Исабель. – Ничего, если я приду в среду, в три?
– Приходите… – я был совершенно расстроен.
Мы обсудили цену, и скоро они ушли, а я впустил котов в комнату, расстриг их и вынес во двор. Первый сейчас же ринулся к мусорному контейнеру – по-видимому, пытка неволею никак не отразилась на его психике, второй зашипел и расцарапал мне руку, – понятно, что для него эти несколько дней не прошли бесследно. Я вернулся, повалился на свой старый диван и замер.
Всё, к чему бы я ни обращался умом, казалось, не имело ценности и значения. Я хотел уснуть и не мог; я хотел вдохновиться, полистав учебник «Техническая механика» и не мог вдохновиться; я чувствовал потребность разобраться в самом себе и не знал, в чём именно мне разбираться. В половине одиннадцатого, измучившийся, я сидел на постели, курил, разглядывал стены. Внешне моя обстановка немногим отличалась от «Спальни в Арле» – те же стулья, то же окно, те же картины на стенах – и если бы всё это решил написать Ван Гог, то у него бы, вероятно, вышел очередной шедевр. Но здесь жил я, и рискни я изобразить свою комнату, в целом мире не нашлось бы человека, который бы назвал получившееся шедевром. Это казалось мне совершенно ясным, это вызывало во мне сильную боль и ещё более сильную ревность. Тогда я поднялся, напялил костюм, в котором бывал только на экспозициях, занял у соседа немного денег и пошёл выпить. И только там, на Мойке, очутившись внутри картины, я понял всё...
Родился в Костроме, где и живёт. Учится во ВГИК. Вы интересовались когда-нибудь живописью Ван Гога? Нет, я не о цене говорю. У него есть такая работа – «Ночная терраса кафе». Так вот, недавно я был там. Стоял у дверей крохотного заведения на Мойке, смотрел на звёзды, и звёзды казались огромными. И всё было как у него: окна домов источали в темноту ту же патоку, и прохожих почти что не было, и я, захмелев, тоже не различал лиц на террасе. Я стоял как мольберт и не мог, не хотел шевелиться, и за мной стоял сам Винсент Ван Гог. Правда, я сжульничал: мне пришлось заткнуть уши, чтобы исключить шумы с соседних улиц, ведь на картине ночь тихая… Я пью пятый или шестой день, не помню. Зачем? Так, от бледности бытия. Наверно, это наследственное. В смысле – культурное наследие обязывает. В нашей среде всякий злоупотребляет, а гений даже и за двоих. Для вдохновения, так сказать. Ну, Поллок – известное дело, Модильяни, Саврасов. Я тоже художник. По крайней мере, считал себя им до недавнего времени. Шизов. Может слышали? Нет? Всё равно… Неделю назад я бы сказал, что я довольно известный жанрист. Мастером бы не назвался, но и к дилетантам себя не причислил бы. Ляпнул бы между делом, что на групповой выставке «Нева–97» мои работы были удостоены главного приза и что председательницей жюри тогда была сама Марианна Аппель. Да, так всё и было бы неделю назад. Вечером девятнадцатого, ко мне зашёл Льдов. (Невообразимый талант! Вы бы видели его «Голубую вилку»!) Открываю дверь, он на звонке висит. Ну, выпивши, конечно! «Благоденствуешь тут, – бормочет, – а Левитан нищенствовал! Куинджи чаю не пил! Помянем стариков?» Я пустил его. У меня комната в общаге, на Лабораторной улице. Здесь сплю и здесь же пишу свои механизмы. Механизмы – любимая тема моих рисунков. Часовые, замковые, кривошипно-шатунный механизм паровоза, спусковые механизмы ружей, револьверов. Нет ничего, что было бы прекраснее претворённой механики. Безвкусица? Дурость? Да, слышал. Мне часто так говорят. Иным трудно понять, в чём прелесть колёсиков, цепей, шестерёнок. У меня же на этот счёт целая философия. Так вот, бросил он своё пальтишко на стол, вынул из рукава бутылку «Подковы», баночку шпрот и спрашивает: О чём сегодня тоскует кисть гения? – Сегодня каналы, на продажу – говорю, – У тебя как? – Ответ неверный! Кисть гения сегодня тоскует по стопочкам… – А! – спохватился я и кинулся доставать стопочки. Открыли шпроты, налили, чокнулись. Он и говорит: – Каналы, значит… Давай, за каналы! – и выпил. Я за ним. Пожевал он шпрот, посмотрел на меня искоса так, вроде со злостью, и говорит: – Слушай, Шиза! Тут есть одна дама, галерейщица. Она хочет, чтобы ты её нарисовал. – Я?! – возмутился я. – Ты, ты… – и выпил вторую. – Веня, ты же знаешь, я не рисую портретов… Я специализи… – Да-да-да! Ремонтуар, ангренаж, пружинки, маятники. Знаю, знаю! – перебил Льдов, – Можешь ты для меня её написать? – Не могу, нет. – Почему? – Очень просто – у меня не получится! – Пф! Получится – не получится! Слушай, я ей сказал, что на сегодняшний день ты лучший сюрреалист в Питере, понял? Показал несколько работ из тех, что ты подарил мне. В целом ей понравилось. Понимаешь, у неё денег как грязи. Притом она ни хрена не понимает. Хе-хе, я ей расписал, что через десять-пятнадцать лет твои этюды будут торговать на аукционах. Н-ну, это ладно, решай! – Что решать? – Чёрт, Шиза, живее, – тебе деньги нужны?! – Н-нужны конечно. Только не даст она ничего за мою мазню. – Ну ты вообще. Того. – Льдов постучал по виску – Рыбка, что называется, в руки плывёт, а он. Попробовать-то стоит. Я бы её и сам нарисовал, но мы с ней слишком давно знакомы. Знает, зараза, что я бездарь. А про тебя я ей такого наговорил, - сам Дали помер бы с зависти! – Что ты ей наговорил? – Запоминай! Ты у нас живая легенда. Замкнулся в этой комнате и пишешь, пишешь сутками. Существуешь на гроши, картин не продаёшь не потому, что не покупают, а потому, что любишь их как детей. И всё в таком роде. Понял? Ну, подыграешь тоже, нагонишь дыму – Пустить пыль в глаза – это одно, а портрет сработать – другое. По-твоему выходит, что она законченная идиотка. Я так думаю: пошлёт она нас обоих… – Шизов, тебе сколько лет? – Тридцать четыре. – А рассуждаешь как придурок. Тебе помощь предлагают, а ты нос воротишь. Да в тридцать четыре художнику нужно уметь продавать даже свою посредственность! Естественно, сначала нужно будет её подготовить, привить, так сказать, ей эстетический вкус. А уж потом… Пойдём, покурим. Мы вышли на балкон. Был скучный холодный день с преобладанием оттенков чёрного и жёлтого. Шёл дождь. На балконе этажом ниже толстая баба, обняв тазик, развешивала белое бельё, где-то под штриховкой из веток кричали дети. – Что ты молчишь, Шиза? Тут и думать нечего. В субботу я её приведу, понял? А ты пока подготовься… – и он протянул мне руку. – Ну ладно, – вздохнул я, пожимая его ладонь. – Рассказывай, что ещё ты нагородил обо мне. Если она начнёт спрашивать, я должен быть в курсе. Надо сказать, воображение у него было отменное. Минуты через три я понял, что Льдов налгал обо мне столько, сколько никто другой не налгал бы даже наевшись галлюциногенных грибов. Во-первых, я помолодел на целых шесть лет; во-вторых, к своим двадцати восьми я успел нажить двух дочерей во Франции, докторскую степень по математике, непреодолимую тягу к сладкому и целый ряд психопатологий; в-третьих, я сделался дальтоником на один глаз, что придавало моим работам «почти что Леонардовский магнетизм». Смешивая краски на палитре, я пробовал каждый полученный оттенок на вкус. В кладовке я хранил серию полотен, написанных кровью, секрециями, испражнениями, и даже гноем бывшей возлюбленной. Однажды осенью в период обострения я продавал на Невском выводок породистых червей из собственного кишечника. Последнее меня особо задело: – И под всем этим ты поставил мою фамилию?! – Да пойми ты – того требует дело! – Находятся же дуры, – не унимался я, – которые верят такому бреду! – Слушай, если не хочешь, я найду другого мастера с фамилией Шизов. – Ч-чёрт! – прорычал я в последний раз, и добавил, погодя. – Ладно, плевать! Приводи. У меня было несколько дней, чтобы всё обдумать. Если эта бестолочь, – рассуждал я, лёжа на диване, – поверила ахинее Льдова, значит первейшим признаком незаурядного человека она считает странности в его поведении. Что ж, безумствовать так безумствовать! Эпатажем в разное время промышляли Кандинский, Уорхолл, Матисс. Это не омрачило их гения. Для начала я приволок с улицы двух котов и склеил их боками. Коты не могли сделать и шагу, чтобы не упасть. В комнате почти не прекращаясь стоял душераздирающий визг. Я назвал это «Двутавром». Не знаю, почему. К полу я приладил старую дверь и начал сваливать под неё мусор. Уже в пятницу дверь не закрывалась. В комнате завоняло. Постель я перенёс на балкон. На шторе, у входа, написал: «Звёздная спальня». По дому решил ходить в одних носках и перчатках. На шее затянул петлю, конец верёвки распушил – будто бы сама оборвалась. Учил языки малых народов. Курил свои волосы. Тыкал красную кнопку, якобы парившую в воздухе. В общем – чудил. В субботу без пяти шесть ко мне постучали. У меня как раз звучала «Венгерская рапсодия №2» Листа. Голый, в носках и перчатках, с петлёй на шее, я стоял посреди комнаты, воспроизводя на бумаге идеограммы из юкагирской письменности. В дверь постучали ещё раз. «Гений занят, – подумал я, – гений творит!» И продолжал рисовать. Когда постучали в третий раз, я заорал, не сходя с места: – Кто сей?! Ответа, что естественно, я не услышал за венгерскими переливами и воем «Двутавра». Пришлось открывать. – Добрый вечер, Сергей Дмитрич! – поклонился Льдов. (Из-за его плеча выглядывали два любопытных глаза.) – Разрешите, мы войдём? – Харон, кого ты привёл ко мне?! – воскликнул я, ломая руки. Льдов вдруг выпучил глаза, заиграл желваками, и я прочёл по его губам страдательное: «Переигрываешь, кретин!» – Секунду, я должен набросить халат! – и я скрылся за дверью. Мне вдруг стало ужасно стыдно. Я запрыгал по комнате, натягивая штаны, снял удавку, сорвал штору с надписью и укрыл ею приколоченную к полу дверь, затащил матрац в дом, а «Двутавра» выставил на балкон. Когда они вошли, жильё моё скорее напоминало пьяный вертеп, пристанище для бездомных, нежели мастерскую эксцентрика. Теперь я мог и даже обязан был обратить всё своё внимание на заказчицу. Впрочем, внимания она заслуживала. Ценительница искусства, она, по-видимому, и себя считала некоторой его частью. Это была тоненькая, причудливо остриженная женщина с огромными бледно-голубыми глазами и крохотной татуировкой на правой скуле. Губы она красила морковным оттенком, веки – оранжево-золотым. На ней было четырёхцветное пальто с вкраплениями из бисера и поделочных бриллиантов, на месте пуговиц болтались морские ракушки, у воротника над грудью красовалась прямоугольная печать, которую я так часто видел на тарелках, обедая в разных столовых. «Общепит». Что всё это значило, мне ещё только предстояло выяснить. – Салюд, камарадас! Патрия о Муэрте! – и она обошла меня кругом. – Си… – растерялся я и взглянул на Льдова, тот подмигивал одновременно правым и левым глазом. – Сергей Дмитрич, я хочу познакомить вас с Исабель. У Исабель галерея в Гданьске, она очень интересуется вашим видением жизни. Надо было состроить что-нибудь ловкое, и я пробормотал, приглушив музыку: – Заказчики, галерейщицы… Водишь тут всяких… Я начинаю завидовать импотентам. Дополнение об импотентах вырвалось у меня случайно. Я искал нечто оригинальное, неожиданное, что-то такое, что сказал бы, например, Караваджо, окажись он на моём месте, а вышло про импотентов. Правда, Исабель моя тирада понравилась. Она рассмеялась и, тронув меня за руку, промяукала: – Устэд мэ густа! – Но пасаран! – ответил я мрачно. – Сергей Дмитрич, – снова влез Льдов, – я уже показывал Исабель некоторые ваши холсты… Может быть, если не затруднит, вы и теперь утолите наш голод чем-нибудь свеженьким. – И пожрали тучные коровы худых коров, и выросли семь колосьев полных, и после выросли семь тощих, и пожрали… – на